Гаврилов Ям. Я лежала больная целыми днями одна в своей комнатке при уборной, смотрела в окно и отдыхала (…) Я знала, что если Манизеры остались, значит, эшелоном возьмут всех. Фронта я не боялась, бомбежки тоже не боялась. Это был инстинкт, и инстинкт подсказывал мне, что сейчас можно отдыхать.
Во мне все так тихо, так тихо, как бывает в летний день, когда не шелохнется ни один лист, когда на небе нет ни одного облачка. Я пережила и Женино молчание, и волнения за родных и за моих детей.
Я готова к смерти, также как и к жизни.
Мне не было скучно, хотя я лежала целыми днями одна. Я думала или, вернее, грезила. Грезила прошлым (…)
Воспоминания были так ярки, так выпуклы, что они часто перерастали в материал, в творческий материал, из которого надо лепить сегодня, завтра… Поэтому они становились не только прошлым, но и будущим (…)
Я ни о чем не жалела (…)
Трагизм обрушившейся войны, разломавшей и мою жизнь, как и жизнь многих миллионов других семей, в своем основном, самом оглушительном, первом ударе, был пережит. Гроза продолжалась, но раскаты грома стали привычными, а ливень переходил в дождь. Случилось то, что мы ждали все годы. Разразилась буря. Эта буря разломала мою жизнь; удастся ли мне ее собрать и каким образом и когда, об этом я не хотела думать. Это неизвестно. А пока что война выкинула меня из дома, оторвала от искусства, от родных, лишила средств существования. И Женю я потеряла. Жив ли он?
Пока бушует море — ничего не видно в волнах. Осколки разбитых кораблей к берегу принесет значительно позже. Могла ли я жаловаться на несправедливость случая, когда недалеко от нас ежедневно гибли тысячи мужей и сыновей, защищающие нашу Родину? В этом массовом ужасе и горе — тонуло мое горе, а благополучные осторожные семьи, лавировавшие по мере своего искусства жить, среди мировой драмы, меня мало интересовали. Нет, я им не позавидовала сейчас, как и не завидовала вчера. Я не поменялась бы ни с кем местом, лежа в своем грязном, сыром закуте, одинокая, больная и без денег. То, что происходило со мной, было больно и страшно, но это было красиво.
Я еще не отдавала себе отчета, но уже начала ощущать, что разносторонность, разноплановость, дисгармония, происходящая во мне, породила что-то совсем новое, неожиданное, ослепительно красивое. Раскрыла мне тайну творчества, и я смогу творить, так как страдания обострили мои чувства настолько, чтоб увидеть жизнь обнаженную, сверкающую, как «Венера» Тициана, своей наготой, и такую же прекрасную, такую же простую.
Пьяная этим откровением, я лежала в Гавриловом Яме. Такою красивой,
бессмертной Венерой люди увидят жизнь после войны. Пускай она рушит и убивает все, что можно разрушить и убить, пускай она убьет меня, но те, кто останутся, будут дышать легко и свободно. Немецко-фашистской угрозы не будет.